Политические заморозки эпохи застоя совпали с расцветом гуманитарной мысли — в самых разных жанрах и форматах. В это время зарождается советская социология, причём в массовой газете «Комсомольская правда». В резкий отрыв уходит философия: имена Мамардашвили, Лотмана, Зиновьева знакомы многим, в том числе за рубежом. Легальное, под видом исторического знания, богословие обходит цензурные барьеры. Лев Гумилёв бросает вызов Освальду Шпенглеру, а братья Стругацкие идут по тонкой грани между утопией и антиутопией.
О том, как интеллектуалы заполняли идеологические пустоты времени, в очередной лекции цикла «1970-е. Застой в политике: движение в культуре» рассказал 28 января Александр Архангельский — писатель, публицист, профессор Московской высшей школы социальных и экономических наук.
Главная проблема эпохи застоя, считает он, — это проблема смысловой пустоты. Она обнаруживается не только диссидентами, но и самой властью — в связи с этим лектор ещё раз вспомнил статью «Чего не стоит бояться!» официального марксистского философа Михаила Лифшица в журнале «Коммунист». Заполнять смысловую пустоту было сложнее, чем создавать кино, которое всегда оставляло авторам возможность сказать, что созданные ими образы неправильно интерпретируют. Сказать подобное про проработку смыслов было гораздо сложнее, хотя и это умели делать.
Где свободнее дышать?
В начале выступления лектор ещё раз напомнил про хронологические рамки и содержание периода. По его мнению, застой начался в 1968 году с вводом танков в Прагу. Это знаменовало слом надежд на обновлённый «социализм с человеческим лицом». Семь человек вышли протестовать на Красную площадь и попали в жернова системы.
— Понятно, что эти люди решились на героический поступок, но всем это прописано быть не может. Выбор, который встал перед образованным сословием, был невелик: отъезд, диссидентство, лояльность, нелояльная работа в легальном поле. При этом существовали ниши, где можно было жить посвободнее и реализовываться поярче, — комментирует Александр Архангельский.
В том числе это эмиграция без эмиграции: разные территории в Советском Союзе обладали разной степенью жёсткости. Ленинград жёстче, чем Москва. А эстонский город Пярну, куда уезжает поэт Давид Самойлов, и Тбилиси, где творит Мераб Мамардашвили, свободнее, чем центральная Россия. «Свободная гуманитарная наука могла существовать где угодно, но в виде исключения и штучно», — отметил лектор.
Хороший начальник как условие интеллектуальной свободы
— Большая часть наследия эпохи застоя так и осталась для «внутреннего потребления», но были и исключения, — рассказывает Александр Архангельский. — В гуманитарных науках было предъявлено миру (и миром признано) учение Юрия Лотмана.
Он создал свою школу в маленьком Тартусском университете в Эстонии. Тем самым выполнил первое условие выживаемости интеллектуальной мысли — выдержал дистанцию со столицами. По словам лектора, чтобы создать школу, даже филологическую, нужна институция. Институция по определению зависима от государства, поэтому в Москве или Ленинграде появление чего-то подобного было маловероятным.
Второе условие выживаемости свободной мысли в авторитарной системе — хороший начальник: тот, кто умеет взять на себя удар, загородить, прикрыть. В случае Юрия Лотмана им стал Борис Егоров — осторожный, честный с подчинёнными, но умеющий правильно подать информацию высшему начальству.
Таким образом, у основоположника структурализма как научного метода и исторической семиотики сложилось идеальное сочетание условий для самореализации. Надо понимать, объясняет Александр Архангельский, что ещё недавно в СССР боролись с кибернетикой, без которой никакой семиотики быть не могло. Степень разрыва с мировой наукой в этот период передать трудно. Но он был преодолён индивидуальной волей жёстко настроенных на достижение результата мыслителя и его начальника. Благодаря Тартусской школе, советская гуманитарная наука встала вровень с мировой: имя Лотмана оказалось там же, где были Леви Стросс, Жак Лакан и другие представители структурализма. Это подтвердил международный симпозиум по изучению знаковых систем, прошедший в Москве в 1962 году, — чтобы понять степень потрясения, достаточно вспомнить, что Сталин умер за девять лет до того.
Казалось бы, мероприятие было предназначено только для узкого круга учёных, но оно произвело колоссальное воздействие на новое поколение студентов. Появилась Летняя школа по изучению знаковых систем в Тарту, начали публиковаться работы по семиотике стиха и кино. Советские структуралисты начали разговаривать об окружающем мире на современном языке, идеально подходящем для описания гуманитарной проблематики, одновременно никуда за пределы научного поля не уходя. Из московско-тартусской семиотической школы вырастает целая плеяда великих учёных: от Бориса Гаспарова и Бориса Успенского до Вячеслава Иванова и Александра Пятигорского. По словам Александра Архангельского, расцвет этого направления приходится на застой. В 1970-х из узкой научной сферы семиотика становится доступной миллионам: Юрий Лотман в числе первых гуманитарных учёных появляется на телевидении в программе «Беседы о русской культуре». А его книги о Пушкине и анализе поэтического текста, вышедшие в издательстве «Просвещение», до сих пор издаются массовыми тиражами. Интересно, что с окончанием застоя исчерпывается и школа.
«Переезд» в XIX век
— Когда в эпоху застоя сжалось кольцо цензуры, начались поиски понятного всем языка. Так советская гуманитарная и техническая интеллигенция погрузилась в историю, — продолжил лектор. — Обильно цитировался Александр Герцен и другие «западники» из числа революционных демократов, множились отсылки в декабристам, осмелившимся выйти на площадь — очевидная параллель с демонстрацией 1968 года, — и даже к Александру Пушкину: попробуй сказать, что заниматься декабристами и Пушкиным нельзя.
С одной стороны, это был научный разговор — как в случае со структурализмом и семиотикой. Но через определённые этапы исторические параллели доходили до огромного количества людей. Появились артисты-посредники — Александр Галич, Владимир Высоцкий, Булат Окуджава. Они соединили то, что прорабатывала гуманитарная наука, и то, что интересовало людей вокруг.
— У Окуджавы мы видим декабристский и пушкинский миф. «На фоне Пушкина снимается семейство», — это строка, выражающая дух эпохи. У Галича — герценовский и декабристский мифы, и внутренняя ассоциация с современностью здесь быстро простраивается, — комментирует Александр Архангельский. По словам лектора, в дальнейшем тема декабристов становится основой идентичности и темой размышления для огромного количества людей. «Русская правда» Павла Пестеля и несогласный с ним Пушкин, аспекты инженерной мысли того времени — можно было прийти в аудиторию и начать разговаривать с любого сюжета той эпохи. В головах собеседников уже находился сформированый пласт знания, отталкиваясь от которого можно было идти и вширь, и в глубину.
Поменялась структура и научного разговора о XIX веке, говорит Александр Архангельский. Над комментариями к полному собранию сочинений Герцена работал знаменитый историк, публицист и писатель Натан Эйдельман.
— Три ипостаси в одном человеке! Историк, который хочет рассказать о том, как было на самом деле, без идеологических клише. Публицист, который ведёт нас туда, куда считает нужным. И писатель, который увлекает своим рассказом. И Эйдельман поймал в эту ловушку своего читателя, — комментирует Александр Архангельский. — По своим убеждениям Натан Яковлевич — либеральный социалист, а значит, про освобождение и солидарность. Но не весь исторический материал влезает в эту готовую матрицу. И когда он пишет про взаимоотношения Пушкина с императором Николаем I или о противоречивой фигуре начальника Третьего отделения Леонтия Дубельта, он учит читателя размышлять и самостоятельно делать выводы, что немного противоречит марксистской догматике.
— Самое существенное, что он сделал, — повёл за собой в усложнение и довольно массовую аудиторию. Это разговоры с живыми людьми о проблемах XIX века, но отчасти и XX, и современности. И в этом нет подмены. История устроена объёмно — вот о чём речь. Это заполнение пустоты? Да. Идеологизация? Нет, — делает вывод Александр Архангельский.
Система анклавов и ниш
По словам лектора, в эпоху застоя для свободной мысли в СССР складывается «система анклавов и ниш». Он привёл несколько примеров таких институций и тех, кто имел к ним отношение. Во-первых, это Институт психологии Академии наук в Москве, прогрессивные руководители которого предоставили площадку для выступления с научными лекциями и последующим их обсуждением. В числе лекторов — Лев Гумилёв, сын поэтов Николая Гумилёва и Анны Ахматовой, прошедший через сталинские лагеря и сформулировавший совершенно не марксистскую теорию пассионарности и Великой степи.
— Как эта теория может быть реализована внутри советского мира семидесятых годов? Понятное дело, что цензор на такую скажет «до свидания», но Институт психологии предоставляет Льву Гумилёву трибуну, и тот читает лекции блестяще, как бы ты ни относился к его теории.
Второй «анклав», о котором рассказал Александр Архангельский, — это ИНИОН, Институт научной информации по общественным наукам при Академии наук СССР. Он предоставляет представителям власти рефераты по текстам различной направленности, а также занимается депонированием рукописей: их можно заказать и распечатать. Это промежуточная форма легализации: смыслы доносятся до тех, кто хочет их получить. ИНИОН — организация, которая производит «рефераты для начальников». Сотрудник института Владимир Бибихин, выдающийся философ, переводчик Мартина Хайдеггера, начинает замечать, что власть всё чаще заказывает выдержки из религиозных, теологических и псевдоисторических западных трудов, и делает вывод: уже с 1973 года идёт властный поиск альтернативы марксизму. И этот поиск связан с реабилитацией и продвижением православия. Он возмущается, спорит, предупреждает об опасности превращения веры в новую идеологию — притом, что в публичном поле никакого православия нет, рассказывает Александр Архангельский.
Философы застоя
Если в таких областях гуманитарного знания, как источниковедение, археология или филология сохранялась возможность неидеологизированной работы, то в философии она была практически полностью уничтожена, говорит Александр Архангельский. С момента отплытия из Ленинграда «философских пароходов» власти удалось перерубить традицию русской философской мысли: либеральной, религиозной и других. Была задача создать «с нуля» новую школу, и отчасти она была решена — в СССР была создана Комакадемия, после войны преобразованная в Институт философии Академии наук.
— Парадокс: марксизм здесь преподавали профессора, которые Маркса не читали и, более того, запрещали его читать. Что происходит с послевоенными студентами, которые слышат такой запрет? Правильно, они начинают изучать Маркса усиленно, и с этого начинается «сверление дыры» в бетоне новой и старой идеологии.
Поколение студентов, поступившее в Институт философии в 1940-х, достигает пика интеллектуальной мощи как раз в эпоху застоя. Их имена до сих пор на слуху: Теодор Ойзерман, Юрий Левада, Александр Пятигорский, Мераб Мамардашвили, один из основателей новой социологии Борис Грушин, блестящий логик Александр Зиновьев, выдающиеся психологи Владимир Зинченко, Василий Давыдов и Эвальд Ильенков и многие другие.
— Казалось бы, никаких условий для входа в мировую философскую традицию у них нет. Они из простых семей, не всегда интеллигентских: тот же Мераб Мамардашвили — сын полковника советской армии. А то, что Александр Зиновьев прошёл войну как фронтовик, сыграло в его жизни гораздо большую роль, чем чтение Маркса: жизнь дала ему экзистенциальный опыт, который позволил раскрыть Маркса с той стороны, с которой его никто не раскрывал, — рассказывает профессор.
Эвальда Ильенкова лектор причислил к «честным марксистам» — это человек, который действительно мыслил так, а не потому, что «эпоха загоняла». Но и он отчётливо понимал, что разрыв между окружающим миром и марксистскими идеалами нарастает.
Главным «анклавом» для философов стал журнал «Проблемы мира и социализма», выходивший в Праге на 28 языках. На первый взгляд, он не очень похож на журнал, где учат свободной мысли. Но так получается, что во главе редакции оказывается Алексей Румянцев, неглубокий, но честный марксист и хороший начальник, который даёт возможность попавшим на работу в Прагу погрузиться в закрытую библиотеку, куда поступают книги, которые в данный момент читает мир. Плюс в редакцию приезжают те, кто создают мировую культуру и философию здесь и сейчас, — режиссёр Паоло Пазолини и другие «левые». Работу журнала со стороны ЦК КПСС курирует уже упоминавшийся в предыдущих лекциях Анатолий Черняев.
Благодаря этим условиям, к концу 1960-х вызревает целое поколение философов, освоивших современный язык философствования и умеющих мыслить так, как мыслит мир, а не фразами из старых учебников, — рассказывает Александр Архангельский.
Социология при «Комсомольской правде»
Ещё один пример интересной судьбы — Борис Грушин. В 1970-х он также окажется в редакции «Проблем мира и социализма». Но это было потом, а в 1950-х этого выпускника философского факультета МГУ никуда не берут на работу, кроме «Комсомольской правды». За него лично ручается Алексей Аджубей — главный редактор газеты и зять Никиты Хрущёва. Что можно поручить выпускнику философского факультета, который ничего про журналистику не знает? Так при «Комсомольской правде» возникает первый институт изучения общественного мнения. Под руководством Бориса Грушина проводят опросы про отношения молодёжи к отдыху, к деньгам и другим актуальным вопросам. Так рождается советская протосоциология.
Ещё один выпускник философского факультета Юрий Карякин прячет доверенную ему рукопись Солженицына «В круге первом» в сейфе у шеф-редактор журнала «Проблемы мира и социализма» Алексея Румянцева.
В 1970-е годы в жизни этого поколения философов начинается драматическая полоса. В 1974 году Мераба Мамардашвили выгоняют из «Вопросов философии», где он был заместителем главного редактора. Юрия Леваду увольняют из Института социологии, Александр Пятигорский отправляется в эмиграцию. Борис Грушин уезжает в Прагу, но это уже не золотое время в истории «Проблем мира и социализма», — он выпускает классификацию пражских пивных, и это не то, ради чего хотел бы жить человек, создавший советскую социологию, рассказывает Александр Архангельский. На вопрос, что делать дальше и как выходить из тупика, у каждого индивидуальная стратегия. Начинается ожидание конца этой эпохи. Важно, что этот слой людей не верит ни во что, выходящее за пределы материального мира: это не про Бога и не про скрытые смыслы.
Легальное богословие в «Философской энциклопедии»
Параллельно рождается ещё более невероятное движение внутри советского опыта. «Большая советская энциклопедия» запустила проект по созданию пятитомной «Философской энциклопедии». Кадров не хватало, и на вакансии стали приходить молодые специалисты, которые «свернули шею» советской философской традиции. В их числе — переводчик библейских и богослужебных текстов Сергей Аверинцев. Ему удалось невозможное: в конце 1960-х годов на страницах энциклопедии появляются талантливые и яркие статьи с апологетикой Христа и христианских святых: автор пишет тексты в стилистике романтического богословия, а редакторы их пропускают. Встречалось и совсем парадоксальное: в одной из рецензий было написано, что в энциклопедии «опубликована превосходная статья о Блаженном Августине, написанная лауреатом премии Ленинского комсомола Сергеем Аверинцевым». Удивительным образом этот текст прошёл все слои цензуры и был опубликован.
Детские и взрослые утописты
— Когда в пространстве общественной мысли нет идеологии, но есть возвращённый смысл, писатели обращаются к жанру утопий и антиутопий, — говорит Александр Архангельский. — В советской литературе это было заметно на самых разных уровнях. Например, детская книга «Незнайка в Солнечном городе» Николая Носова, напечатанная в 1953 году, — это утопия, а его же «Незнайка на Луне» — это уже антиутопия, спущенная в детское пространство. Самыми крупными писателями, создающими утопии и антиутопии в легальном поле, стали Аркадий и Борис Стругацкие. Совершенно очевидно, что их ранние вещи — это скорее утопия, поздние, созданные на рубеже 1990-х, — это антиутопия, а среднее поле — это удивительное сочетание утопического и антиутопического материала «в одном флаконе».
— Они, с одной стороны, отвечают себе молодым, что никакая коммунистическая утопия не реализуется. А с другой, возражают себе будущим, что и антиутопия не воплотится. В этот период написаны их лучшие вещи: «Сталкер», «Обитаемый остров». Они не вписываются ни в идеологию, ни в антиидеологию, это разговор с каждым в отдельности по душам. Утопия и антиутопия всегда всеобщие, а писатели адресуют вопрос отдельно взятому человеку: «А ты сам готов разобраться со своим собственным будущим?» То, к чему всегда стремилась гуманистическая мысль, — говорит лектор.
В конечном итоге в публичном поле позднего «застоя» побеждают антиутопии: «Трудно быть богом» тех же Стругацких, «Кролики и удавы» Фазиля Искандера, книги Владимира Войновича. Рассказ о философии в литературе «застоя» был бы неполным без «Властелина Колец» Толкина, перевод которого вышел в 1982 году, под конец периода. Это тоже размышления про историю и смыслы, завёрнутые в формат детской сказки, — как у Николая Носова, но в мировом контексте, что обеспечило им популярность и в стране Советов.
Выход философии в сферу политической мысли
По мнению Александра Архангельского, именно в эпоху застоя рождаются новые версии «западничества» и «славянофильства». Первая связана с фигурой Андрея Сахарова и его работами 1968–1970 годов. Вторая — с «Письмом вождям Советского Союза» Александра Солженицына.
— Оба они и правы, и не правы одновременно. Пока это размышления, а не идеология — это наполнение пустоты смыслом. В ту секунду, как это становится идеологией, о чём предупреждает Войнович, они превращаются в свою противоположность.
Итогом существования «анклавов и ниш» в интеллектуальной жизни эпохи застоя стало появление филологии мирового уровня с выходом на современные гуманитарные проблемы и возникновение языка философствования, выходящего за пределы академического знания. Стали популярными Александр Галич и Булат Окуджава, которые доносили до широкой общественности то, о чём говорили учёные. Наконец, произошло пробуждение религиозной мысли, которую научились «протаскивать» через слои цензуры. Поэтому эпоха застоя, с одной стороны, ужасает своей пустотой, а с другой — эта пустота начала заполняться альтернативными для советского проекта идеями, сделал вывод Александр Архангельский.